Игорь Яркевич
Бабель как маркиз де Сад русской революции
"Писатель и революция 1917г.", "Интеллигенция и революция" - эти темы кажутся сегодня использованными и устаревшими. А, между тем, они не получили еще своего исследователя, способного оценить их не с позиции ангажированного политического обозревателя, а отстранено и не путая эстетику с политической злободневностью.
Эта проблематика изначально подразумевала два выхода: или писатель принимал революцию и автоматически становился ее верным псом и певцом, или не принимал, в результате чего оказывал ей явное или тайное сопротивление. Но обе эти модели диктуют писателю только вариант его поведения на политической арене, абсолютно не предусматривая многочисленные метаморфозы в зоне культуры. Поэтому ударение во взаимоотношениях писателя с последней русской революцией всегда делалось исключительно на политически спекулятивном моменте; вся культурология отбрасывалась или в лучшем случае была на самом дальнем плане.
Здесь опять же присутствует типичная для русской культурной традиции путаница эстетики и морали. Писатель всегда ждет от мощного политического события эстетического взрыва и обжигается на чудовищных моральных последствиях. "Слушать музыку революции" всегда опасно; она завораживает, но в итоге дает слишком сильные звуковые эффекты.
Семнадцатый год разбудил и юридически оформил колоссальный всплеск насилия, сделав его движущей силой отечественной культуры на много лет вперед. И эта уникальная ситуация позволяет сравнить творчество классиков двадцатых годов с культурными жестами представителей мировой культуры.
Бабель, Платонов, Олеша и многие другие - их творчество в полной мере отвечает садистским и садомазохистким канонам. Я понимаю, насколько неожиданно это сопоставление. Но что поделать - история русской советской литературы до сих пор остается, покрыта розовым флером; мифы культуры куда крепче социальных.
Если положить рядом книгу Бабеля и какое-нибудь скоропалительное издание маркиза де Сада последних лет на русском языке, то, казалось бы, какие могут быть совпадения и ассоциации? Но стоит хоть немного оторваться от привычных схем кондового советского литературоведения, и сразу выясняется, что эти два писателя - из одного ряда и радостно протягивают друг другу руки сквозь столетия и страны. Оба они взлетом своего творчества обязаны революции, оба стали ее певцами, оба в итоге оказались ее жертвами. Судьбы обоих можно считать вариациями революционно - романтической пьесы с тюремной кодой. Бабель, пожалуй, одна из самых загадочных фигур литературного процесса двадцатых - тридцатых годов. Несмотря на огромную популярность, читателям известно о нем поразительно мало, - в основном, по его же собственным "мемуарам", разбросанным по беллетристике и от беллетристики неотделимых, а также по немногочисленным воспоминаниям современников. Вероятно, Бабель намерено оставлял "пробелы" в биографии; как и маркиз де Сад, он был мастером личной мифологии.
Эстетика аристократа Сада и разночинца Бабеля обусловлена одними тем же корнем - садизмом, естественной приметой эпохи смены политических режимов. В такие годы, как 1789 и 1917, садизм стоит за плечами писателя вместо музы и водит его пером. И не удивительно, что у Бабеля и Сада немало общих тем и сюжетов.
В частности, линия тела палача. По представлениям маркиза, палач, освобождающий землю Франции от Марии-Антуанетты, является самым настоящим гуманистом, поскольку делает свою работу во имя прогресса. А вот что испытывает его тело в момент опускания ножа гильотины? Является ли оно таким же хладнокровным и спокойным, как мозг? Что испытывает тело палача по отношению к несчастной дворянке, умоляющей на эшафоте: "Подождите, господин палач, минуточку, всего одну минуточку!".
Палач, наблюдая конвульсии жертвы, не может остаться равнодушным. Он испытывает возбуждение и желание эти мучения продлить. В рассказах Бабеля и прежде всего в "Конармии" можно найти не один десяток веселых и бесстрастных описаний подобных "минуточек" (то есть многочасовых пыток и казней) и голов, катящихся в корзину революции.
Вот конец рассказа Бабеля "Дорога" (действие происходит в 1918г.) : "Не прошло и дня, как у меня было все - одежда, еда, работа и товарищи, верные в дружбе и смерти, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране". Если оставить в стороне чрезмерную стилистическую кокетливость, то здесь видна та же упоенность от причастности к всеобщему садизму, как у персонажей Сада, идущих по дороге либертанажа. В восприятии творчества Бабеля существует довольно печальная аберрация массового интеллигентского сознания. "Воскреснув" в начале "оттепели", Бабель стал одним из мифов "золотого века" российского авангарда и был безоговорочно занесен в плеяду невинных жертв сталинизма. А участие в знаменитом рейде писателей на теплоходе по маршруту "Москва - Беломорканал - Москва" и статьи типа "Смерть фашистским собакам" воспринимались как необходимая дань политическому конформизму тридцатых годов (хотя в этих статьях Бабель так же честно восхищается садизмом, как и в прозе). В любом случае, Бабель был поднят на щит читателями либеральной хрущевской "оттепели", как антитеза бесчувственному соцреализму. Эстетика Бабеля неожиданно совпала со столь модной в шестидесятые годы теорией социализма "с человеческим лицом", согласно которой Бухарин и Рыков были "одухотвореннее" Сталина и Берии, а Бабель и Пильняк - Шолохова и Фурманова.
Но ведь вслед за маркизом де Садом Бабель воспринял садизм революции как садизм абсолютно справедливый и необходимый, а также прекрасный во всех своих проявлениях. Но если Фурманову для адекватного описания садизма явно не хватало таланта, то Бабель оказался точным летописцем эмоций палачей. Сад считал насилие совершенно естественным для человека - и под пером Бабеля зверства Первой Конной на польском фронте приобретают характер нравоучительного примера. Вот отрывок из рассказа "Берестечко": "Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж строго еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя под мышкой. Еврей затих и расставил ноги. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул рукой в закрытую раму. - Если кто интересуется, - сказал он, - нехай приберет. Это свободно...". Завораживающая нейтральность интонации как бы убеждает в правомочности садизма и в том, что ничего особенного не происходит - все идет по плану. Буденный зря обижался на Бабеля - они были созданы друг для друга. Буденный получил "своего" писателя, а в походе Бабеля с конармией по "местам боевой славы" была, наконец, реализована утопия народовольцев о "хождении" в народ и слиянии с ним в борьбе за великое дело освобождения. Литература же приобрела еще одного писателя-садиста.
Для Сада человек - лишь жалкая песчинка в мире террора всех видов и прежде всего сексуального. Садизм - путеводная звезда человека во Вселенной. Язык садизма - единственный язык, на котором государство может разговаривать с человеком; иначе государству с человеком не объясниться. Индивид отличается от индивида только тем количеством насилия, которое вынуждено на него затратить государство. Вот и Бабелю комиссары, кони, польские паны, местечковые раввины, одесские бандиты интересны прежде всего как достойное топливо для революционного котла садизма. Насилие вслед за Садом возведено у Бабеля в абсолют.
Еще одна аберрация массового культурного сознания привела к тому, что Бабеля стали считать певцом еврейского быта. Но если сравнить Бабеля и кого-либо из ортодоксальных еврейских писателей, предположим, Мартина Бубера или Агнона, то окажется, что нет даже параметров для сравнения. Еврейская ментальность сводится у Бабеля к уровню поверхностного фольклора и плоского анекдота.
И это не удивительно: Бабель, верный ученик революции и Сада - интренационалист, жрец культа садизма. Все национальные чувства уже "притупились", остался только "космополитический" садизм, бесстрастное описание мучений жертвы и реакции палача на эти мучения.
Самый известный персонаж Бабеля - одесский бандит Беня Крик даже склонен к дешевой театрализации садизма.
Инфантильность русской литературы выразилась и в невероятной романтизации уголовного сознания, поэтому этот стилизованный еврейский Робин Гуд стал одним из ее любимцев. Впрочем, сегодня эта инфантильность вроде бы закончилась; вылезшая на поверхность в разных формах уголовщина лишилась последних романтических одежд. Вообще "комиссарская проза" двадцатых годов остается пока табуированной зоной в современной культуре. Я не думаю, что это происходит сознательно, просто в последние годы стало как-то не до нее. Слишком много сложностей в современной социальной ситуации, да и уровень профессионального литературоведения заметно упал. А чтобы сладить с таким атлетом, как Бабель, не знающим жалости, комплексов и рефлексии, нужны приличные условия.
В русской литературе существуют два замечательных определения, поражающих мощной уничижительной силой. Где-то в начале века Лев Толстой "покончил" с Леонидом Андреевым, заметив: "Он пугает, а мне не страшно". А спустя тридцать лет, Бабель, вернувшись из Парижа, разобрался с молодым Владимиром Набоковым: "Талантливый писатель, но писать ему не о чем". Действительно, с точки зрения Бабеля Набокову писать было не о чем: Набоков у Буденного не служил, за одним столом с чекистами и комбригами не сидел.
Такое определение Набокову мог вполне дать и Фурманов. Вероятно, между Бабелем и Фурмановым нет большой дистанции. Их объединяет не только идеология.
Бабеля без большого преувеличения можно назвать "Фурмановым в профиль"; садизма у Фурманова не меньше, чем у Бабеля, да и Фурманов в каком-то смысле вполне достойный писатель. Я далек от того, чтобы сбрасывать Бабеля с парохода литературы. Сбрасывать, разумеется, никого никуда не надо, желательно только отвести законное место. Может быть, когда-нибудь будет построена башня Татлина, посвященная Третьему Интернационалу, и в ней залы Бабеля и Сада будут расположены рядом, на одном этаже.
Молодая советская литература появилась в двадцатых годах на свет только благодаря насилию, и сама стала гимном садизму, его мощной и освежающей силе. И, вероятно, лучше других этот гимн спел Бабель.
Собственно говоря, зачем это нужно: Бабель, садизм? Но та зловещая путаница этики и эстетики, которая продолжает управлять русской культурой, должна быть обозначена точно. Тем более в маргинальную эпоху.